Александр Иличевский
АНАРХИСТЫ
роман
XIII
Чаусову не случилось быть первооткрывателем, но не раз приходилось исследовать первым — и озеро Зайсан, и горы Тарбагатай, и Большой Хинган, и монгольскую котловину Больших Озер. Опыт походной жизни он приобрел в южной Сибири, в экспедиции, определявшей координаты российских пограничных пунктов. Еще студентом в долине Черного Иртыша Чаусов собирал гербарий, зоологические коллекции, изучал географию. С 1901 года анархист почти ежегодно бывал летом в Горном Алтае. Он пересек Джунгарскую Гоби и доказал независимость горных систем Алтая и Тянь-Шаня. Троекратное пересечение Чаусовым Монгольского Алтая позволило ему описать орографию хребта и его протяженность с северо-запада на юго-восток. В честь Чаусова названы один из хребтов Нань-Шаня, ледник на Алтае и род растений Chausovia Rosa — кустарников с мелкими розовыми цветками, эндемиков Западной Монголии; среди прочих цветов они были привезены экспедицией нынешних анархистов и высажены в чаусовской усадьбе перед бюстом их первооткрывателя.
Для подтверждения своих анархических идей о естественном устройстве общества Чаусов исследовал механизмы взаимопомощи среди алтайских племен и тунгусов (пример тунгуса Громова, снабдившего экспедицию всем необходимым для преодоления пути до Охотска). Чаусов написал исследование понятий рода и общины, провозвестников современных форм объединения людей, связанных с естественнонаучным прогрессом. Также он положил начало исследованиям сообщества ученых, чьи объединительные функции подчинены идее поиска истины. Чаусов предлагал на основе научного мирового сообщества создать модель «человеческого собора» вообще и задумывался о том, что могло бы стать аналогом истины в науке об обществе. Высказанная в этой работе мысль о том, что государство есть главное препятствие на пути создания значимых идеалов, не пользовалась популярностью у большевиков, и Чаусову пришлось-таки в 1932 году опубликовать труд, в котором ему приписывалась формообразующая функция при создании общечеловеческих идеалов, но не говорилось прямо, что у объединенного человечества исчезнет нужда в государственном строе. Зайдя в логический тупик, Чаусов принял обет сосредоточиться отныне исключительно на научных интересах.
Чем объяснить неистовость естественно-научного интереса Чаусова? Турчин усматривал в этом метафизическую основу. Для Чаусова, как и для многих в его поколении, не прошла бесследно встреча с символизмом. Поездка философа Соловьева в Египет для встречи с Софией, «мировой мудростью», в поисках присутствия Бога в мироздании, персонифицированном в женском образе, произвела на него огромное впечатление. Благодаря этому его личные метания по бескрайним просторам Евразии получили опору.
Турчина однажды осенило, и он понял, что́ именно его учитель искал в Монгольском Алтае, понял, откуда взялось неистовое, необъяснимое стремление к горизонту, которое вытянуло Чаусова из жестоких объятий Гоби.
Турчин развесил над рабочим столом листки, на которые каллиграфически выписал из дневников Чаусова 1920-х годов вот что:
«Владимир Соловьев в “Трех разговорах”, в своей последней работе, написанной накануне XX века, описывает апокалипсическую картину — Армагеддон; геологические обстоятельства этого финального эсхатологического действия будут интересовать нас в дальнейшем.
“Три разговора” — сочинение футурологическое, изобилует предсказаниями — чего только стоят упоминающиеся в ней Соединенные Штаты Европы. В самом конце этого сочинения происходит следующее. Ненависть к наглому самозванцу — лжемессии — охватывает еврейство, и со всей мощью вековечной мессианской веры оно встает на борьбу. Вспыхнув в Иерусалиме, восстание распространяется по Палестине. Император-лжемессия теряет самообладание, следуют репрессии. Десятки тысяч бунтарей беспощадно избиваются. Но иудейская армия скоро овладевает Иерусалимом. Однако с помощью чародейства император бежит и появляется в Сирии с войском разноплеменных язычников. Евреи выступают ему навстречу. Силы неравны, иудейское войско — горстка против миллионной армады лжемессии. Происходящее в дальнейшем нам особенно важно: “Но едва стали сходиться авангарды двух армий, как произошло землетрясение небывалой силы — под Мертвым морем, около которого расположились имперские войска, открылся кратер огромного вулкана, и огненные потоки, слившись в одно пламенное озеро, поглотили и самого императора, и все его бесчисленные полки”».
Поездка Соловьева в Палестину резко отклонила траекторию путешествий Чаусова и перенаправила его на Ближний Восток. Результатом стала небольшая работа о геологии Палестины, лишний раз подтвердившая, что исследования Чаусова были следствием его истинного устремления в глубину мира, его интенции были той же природы, что и влечение Соловьева к Мировой Душе. Дерзко основываясь на только что сформулированной Альфредом Вегенером теории тектонических плит, Чаусов писал:
«Святая земля расположена в пределах геологической провинции Левант, в зоне взаимодействия трех плит (Африканской, Аравийской и Евроазиатской), которые соприкасаются между собой по шовной зоне между Аравией и Евразией и зоне надвига вдоль Кипрской Арки.
Геологию Палестины формировали три фактора: древний океан Тетис; вулканический Арабо-Нубийский массив, северная оконечность которого находится в Эйлатском горном массиве и в горах Нешеф на египетской границе; Сирийско-Африканский разлом (от гор Таурус в Турции и до Эфиопии), начавший образовываться десятки миллионов лет назад в результате движения тектонических плит. Тетис отложил гигантские слои осадочных океанических пород, составляющих пейзаж севера Палестины. Вулканические породы Арабо-Нубийского массива составили прекембрийские песчаники.
Геологическая структура Святой земли благодаря своей сложности — уж слишком много тектонических сил ее формируют — еще не вполне ясна. В последние годы на берегах Мертвого моря появились крупные провалы. Мертвое море, ниже уровня которого на нашей планете нет ни одной впадины, находится в месте Сирийско-Африканского разлома. В новейшее время море сильно мелеет. Провалов почвы на его берегах — диаметром до 25 метров и глубиной до 11 метров — насчитывают около двух тысяч, и интенсивность их возникновения повышается. Провалы эти возникают непредсказуемо: однажды земля разверзлась под дорогой, когда только что по ней проехал экипаж. Четкого ответа на вопрос о механизме возникновения этих каверн нет. Возможно, виной тому стремительное обмеление моря, которое обуславливает понижение уровня грунтовых вод».
В результате поездки в Палестину Чаусов формулирует проблему промышленной добычи минеральных веществ из вод Мертвого моря:
«В средние века производства мыла и стекла не могли обойтись без карбоната калия — поташа; не могут зачастую и сейчас. Золу заливали горячей водой и лили смесь на дровяной костер, раствор выпаривался, и на дне очага кристаллизовался поташ. Кубометр дров давал полкило карбоната калия; мыло и стекло поглотили гигантские лесные просторы. “Калий” происходит от арабского “аль-кали” — “зола”. В настоящей работе предлагаю рассмотреть принципиальную возможность основать у северо-западной оконечности Мертвого моря, в районе Калия, химическое предприятие, использующее минеральное богатство морской воды для производства поташа и брома».
Через академические связи, заручившись поддержкой Британо-Палестинского общества и согласием на сотрудничество иерусалимского врача, борца с малярией и исследователя принципов гигиены в библейские времена доктора Эрнеста Мастермана, Чаусов участвует в ежегодных измерениях уровня Мертвого моря. На лодке он подплывает вместе с Мастерманом к скале и собственноручно выбивает риску на урезе воды. Турчин, ездивший в Израиль по следам Чаусова, обнаружил, что теперь от этой скалы до берега моря около восьмисот шагов, а перепад высоты составляет примерно тридцать метров. Рядом с меткой Чаусова на камне была выбита аббревиатура: PEF (Palestinian Exploration Fund) — Палестинский исследовательский фонд. Основан в 1865 году археологами и духовными лицами для исследования Святой земли.
Второй свой визит в Палестину Чаусов совершил в 1921 году, по сути сбежав от большевиков, но что-то снова заставило его вернуться на родину. Следующие годы Чаусов проведет в самых отдаленных уголках цивилизации. В Палестине он не застал уже Мастермана, но скооперировался с производившими геологические и археологические исследования берегов Мертвого моря англичанами из PEF — в пробковых шлемах, обтянутых чулком, они присаживались по-турецки у костра, чтобы выпить бедуинский кофе, прихлебывая его после двух-трех затяжек табаку из гнутых, как у Шерлока Холмса, трубок. Экспедиции то и дело подвергались атакам арабов, ошалевших от слухов, будто под Иерусалимом PEF ведет подкоп под мечеть Омара для закладки взрывчатки. Полиция потребовала от Чаусова нанять телохранителей. Прибыв в Иерихон, Чаусов выправил себе мандат для посещения Неби-Муса и на следующий день записал:
«Зеркало моря и обрамляющий его ландшафт — Иудейские горы, поутру полные глубоких пепельных теней, и горы Моава, меняющие свои очертания и оттенок в течение всего дня, вслед за движением солнца — и на закате окрашивающиеся там и здесь алыми озерами, — поражают взор. Сделал замеры удельного веса воды в разных местах северной оконечности моря, измерил скорость течения на выходе из устья Иордана.
Мне всегда казалось, что Мертвое море бездонно. Мне представлялось, что на его дне прячется трещина, ведущая в бездну, или что в его глубинах скрывается какая-то тайна. В одном из стихотворений Владимира Соловьева лирический герой в медно-свинцовом костюме водолаза идет по дну Мертвого моря в поисках некоей сумрачной тайны. Греки называли Мертвое море Асфальтовым. Асфальт — битум, горная смола, озокерит — сверхтяжелые фракции нефти, выпаренная нефть, куски которой плавают на поверхности Мертвого моря. Древние египтяне очень ценили горную смолу, потому что использовали ее для приготовления бальзамических смесей. Остается предположить, что и сейчас на дне Мертвого моря в изобилии имеются залежи битума, которому после землетрясения предстоит всплыть на поверхность».
В 1935 году к Чаусову в усадьбу явился Коробейников, состарившийся, без двух фаланг на всех пальцах обеих обмороженных рук. Путешественник узнал его сразу, усадил обедать. Коробейников был мрачен, энтузиазма, который он проявлял в тяжелейших обстоятельствах, и след простыл. Чаусов уже тяготился немногословным корнетом. Вечером за бокалом вина он спросил Коробейникова, чем может ему, киоскеру, торгующему на Каланчевке газетами и книгами «Детгиза», помочь.
— Водки нет у вас, Григорий Николаевич?
Чаусов налил ему стопку и себе капнул. Не отрываясь, он смотрел, как корнет управляется обрубками пальцев с рюмкой. Коробейников выпил и не поморщился.
— Возьмите меня в экспедицию. Хоть «черта» вашего искать…
— Не могу.
— Инвалидам не место в походной жизни?
— Нет. Теперь не скоро соберусь.
Коробейников остался при Чаусове, помогал ему с хозяйством, исполняя обязанности сторожа и эконома. В 1942 году Коробейников ушел к партизанам и был повешен немцами, после того как в одиночку рискнул пробраться в усадьбу с целью спасти бюсты полярных предков Григория Николаевича. После войны табличка, которую сняли с груди корнета, с надписью «Я — партизан и мародер», висела над письменным столом Чаусова; висит и сейчас, покрытая Турчиным корабельным лаком.
XIV
Иеромонах Остудин, крепкий круглолицый молодой человек в дымчатых очках и с жидкой русой бороденкой, был прислан в Чаусово по запросу Дубровина. Доктор обратился в Калужскую епархию с таким письмом:
«Ваше высокопреосвященство! Доношу до вашего сведения, что в деревне Чаусово находится полуразрушенный храм Вознесения постройки XVIII века. В его десятикилометровых окрестностях проживает тысяча жителей. Есть ли возможность у вверенной вам епархии прислать священника, который бы занялся восстановлением храма? Присланной духовной особе помощники найдутся. Его здесь же и поселим на первое время. Денег соберем миром. Какие требования должны быть исполнены, чтобы это предприятие состоялось? Или нам самим придется строить-восстанавливать и потом уже просить вас о командировании батюшки? Во время строительства служба могла бы проводиться в катакомбе храма, там теплей, и стены те же».
Вместо ответа через месяц в Чаусово пришел путник — в брезентовой штормовке поверх рясы, с лыжной палкой вместо посоха в руке и абалаковским рюкзаком за плечами. Он стоял на мосту перед подъемом в усадьбу, под которым, бурная весной, а теперь затерянная в крапиве и лопухах, текла речка Мышка. Здесь и застал его Дубровин, возвращавшийся из больницы на велосипеде.
Капелкин, Турчин и Дубровин плотничали вместе со священником, растаскивали мусор, меняли стропила, возвели лесенку на хоры и принялись за купол; но к зиме не поспевали, и недавно отец Евмений привез и сложил в притворе рулоны толя, чтобы в сентябре накрыть им строительство до весны. Несмотря на молодость, он восстанавливал уже третий свой храм, начинал возрождать вторую общину. Пока разгребали и выносили мусор, ставили леса, разворачивали ремонт, батюшка начал служить по воскресеньям в катакомбе — в сырости и мраке. На мокрой земле были положены кирпичи, и на них наброшен горбыль, так что подходили ко кресту и причастию, пружиня ногами, сгибаясь в три погибели под черными сводами. И когда Соломин, до сих пор стоявший сзади (его едва достигал жаркий блеск свечей), наконец дожидался своей очереди и склонялся под благословение и целовал руку священника, он замечал, выпрямляясь, как далеко от обыденности преображенное вдохновением литургии лицо отца Евмения. И трудно было даже вообразить, что к нему можно запросто обратиться, позвать на рыбалку, в лес, посоветоваться по хозяйству или усесться за один стол, обедая у Дубровина.
Отец Евмений любил Соломина и Дубровина, но особенно прислушивался к Турчину, потому что восемь лет назад окончил Бауманское училище и ценил ум. Батюшке было интересно слушать речи этого благородного и талантливого человека, хотя тот не упускал случая поддеть его. Турчин то и дело совращал его, шутя, в католичество, подтрунивал над догматической закоснелостью его мировоззрения, давал читать Тейяра де Шардена и последние библейские изыскания.
Дубровин обязывал Соломина, Турчина и отца Евмения по вечерам и выходным бывать у него, поскольку ему требовалась компания, чтобы выпить и не есть одни бутерброды: Турчин всегда что-нибудь с собой приносил, да и Соломин умел кухарить — мог и рыбу пожарить, и салат нарезать. Сейчас Турчин перемешивал на сковородке картошку.
— А знаете ли вы, святой отец, что бульбу при жарке следует солить только в самом конце?
— Такая премудрость кулинарная, признаюсь, мне неизвестна, — отвечал смущенно отец Евмений. Он уже давно сидел на кухне Дубровина, в который раз разглядывая альбом с шедеврами современной архитектуры — замысловато изогнутыми и похожими на застекленную ажурную Шуховскую башню сооружениями. Дубровин сидел над запотевшей кружкой с пивом и вздыхал, заглядывая священнику за плечо: «Тоже мне шедевры. Вот во Флоренции колокольня Джотто — шедевр. А это что?»
Отец Евмений захлопнул альбом и встал, чтобы пройтись вдоль стен и снова вглядеться в фотопортрет Чаусова в пробковом шлеме, сидящего под пальмой на Цейлоне и держащего на коленях мангуста; он рассматривал фотографии нескольких поколений Чаусовых и самого анархиста — в юности трогательного мальчика с курчавой шевелюрой. Священнику нравился портрет красивой девочки, кузины Николая Григорьевича, умершей четырнадцати лет от туберкулеза. Он нарочно разглядывал все фотографии подряд, чтобы скрыть свое пристальное внимание к этому заветному портрету. Тем временем в глубине старинного, темного от тины облупившейся амальгамы зеркала обернулся со сковородкой в руках Турчин, показавшийся священнику истинным негром. Турчин был смугл до черноты уже в июне; с высоким лбом и рельефным брюшным прессом под расстегнутой клетчатой рубахой, он был больше похож на спортсмена, чем на доктора. Его можно было застать в парке на турнике и на кольцах; после тренировки он купался в запруде и заходил к никогда не запиравшему двери Дубровину, чтобы украдкой окунуться в это большое зеркало, осмотреть напряженные бицепсы, грудные мышцы, вздувшиеся на руках жилы, заострившиеся скулы.
Сейчас он расставлял тарелки, перемешивал со сметаной редис, петрушку, раскладывал по тарелкам вместе с раскрошенным яйцом, заливал простоквашей, перчил из мельнички, солил и смотрел на поднесшего ко рту ложку с окрошкой Дубровина.
— C’est très bien, mon chèri , — мечтательно отвечал Дубровин, облизывая белую полоску на верхней губе.
Влетела оса, Турчин испугался и яростно выгнал ее кухонным полотенцем.
С улицы позвали мальчики, прося выдать им ключ от компьютерной комнаты; Дубровин отстегнул от связки и бросил в окно:
— Чур в пять обратно как штык.
— Святой отец, не заставляйте вас упрашивать, садитесь питаться, — позвал Турчин. — Вы, что ли, у Соломина привычку взяли — цену себе набивать?
Отец Евмений обернулся к образу, перекрестился и с улыбкой в бороде уселся за стол.
— Чем занимались утречком, святой отец? — спрашивал молодой доктор. — Небось, опять на голавля ходили?
— Голавль по утрам не клюет. Голавль — полдневная рыба, любит сильное солнце над перекатом или в тени под кустом отсиживается.
— Вы прямо ихтиолог какой-то, а не священник. Когда ж вы книжки-то читать будете?
— Апостол Петр рыбаком был, и аз многогрешный покушаюсь, — снова улыбнулся отец Евмений и распустил ворот рясы.
— Ох уж мне эти ловцы душ, — буркнул Турчин с набитым ртом.
Дубровин, жадно и молча поглотивший окрошку, положил себе в тарелку дымящийся картофель и подлил в стакан пива. Он думал всё утро и сейчас о разговоре с Соломиным; он не понимал его, но жалел, не видя способа помочь.
— Ездил сегодня с Соломиным купаться. Вот у кого личная жизнь не сахар. Ему бы хозяйку смирную, трудолюбивую, может, детишек бы ему нарожала. А то с этой зазнобой он долго не протянет. Что-то будет?..
— А по мне так пусть хоть передушат друг друга, и чем скорей, тем лучше, — сказал Турчин. — Я бы уже сейчас их в милицию сдал. В цивилизованных странах есть закон о предупреждении преступления.
— Нигде таких законов нету, Яков Борисыч.
— Почему нету? — встрепенулся молодой доктор. — Это только у нас нет, а во всем мире почитается за правое дело предупреждать беззаконие и смертоубийство.
— Разве можно ограничить свободу человека, ничего не совершившего? — сказал отец Евмений.
— В случае Соломина — да.
— Снова занесло вас в дебри, — сказал Дубровин сокрушенно. — Это ваши анархические премудрости вас так исковеркали. Поменьше вам о судьбах мира следует думать, побольше о ближнем. Когда же вы повзрослеете, Яков Борисович?
— «Уж я не тот любовник страстный, кому дивился прежде свет…» — громко запел Турчин.
— Прекратите паясничать, — сказал Дубровин. — Есть еще пиво?
— Если не Соломина, так бабу его точно пора бы изолировать, — продолжал Турчин. — А то из-за нее Весьегожск весь перестреляется и ширяться начнет. Нравственная грязь куда заразней вируса.
— Что ж вы привязались к Соломину? Он славный парень, горячий только, подвержен аффектам. Зато восприимчивость его оставляет свежее впечатление. Я, например, уже и не помню, когда влюблялся или когда природа меня трогала. Хотя… природа хороша у нас, слов нет, как хороша.
— Соломин, может, еще и образумится, но дама его — червленая, с ней кончено. В данном случае я забочусь о более важной вещи, чем физическая свобода отдельной личности. Удалив ее из общества, мы тем самым спасем общество от разложения. Здесь не до сантиментов. У нас тут дети рядом, не кто-нибудь. А Соломин ваш не заслуживает жалости, ибо дело рук утопающих в руках тех, кто их так и не научил плавать. Естественный отбор жесток, но справедлив.
— Человек для того и создан Богом, — сказал отец Евмений, — чтобы милостью к падшим отменить закон ради преображения мира.
— Отмена естественного отбора уничтожит прогресс и вместе с ним человечность вашу и милосердие, — возразил Турчин. — Ибо нет ничего более безжалостного, чем тупость и беспомощность, вставшие у кормила мироздания.
— Но к чему бедную девочку куда-то гнать… Или чего вы хотите с ней сделать? — пробормотал Дубровин. — Неужто нельзя как-то полегче судить, человечней?..
— Благие намерения ваши, Владимир Семенович, до добра не доведут, — отвечал Турчин. — А батюшку уже довели. Теперь смотрите сами. Пока она болела, и Соломин с ней нянчился, и мы все возились, без участия никак не оставляли, всё было прекрасно. Они были смирные и приятные люди с общей бедой на двоих. Тяжесть ее окружающие разделяли с ними по мере сил. Но не прошло и года после выздоровления, как снова ее потянуло в болото. Она умудрилась завести себе любовников среди дачников и, говоря, что едет в Москву, останавливает автобус в Алабино и оттуда возвращается в Весьегожск.
— Прекратите, Яков Борисович, как смеете сплетни разносить! — рявкнул Дубровин.
— Это вы, Владимир Семенович, откройте глаза на правду. Опыт учит: дыма без огня не бывает. Весь город судачит. И не притворяйтесь, что не слышали. Это для батюшки нашего новость, но вам-то Капелкин точно уж доставил.
— И я слышал… — шепотом проговорил отец Евмений и покраснел.
— Неудивительно, — продолжал Турчин. — Про это уже не только на исповеди говорят. Любовников ее никто не считал, но отравленная ночью собака и проколотые шины уже были в нашем репертуаре. Вчера только и разговоров было о стрельбе по окнам. Стреляли по даче некоего таможенного офицера Калинина. Целились в канареек, сидевших в клетке у него на балконе. Таможенник этот пять лет назад осветил своим благочестием наши края. Он который год здесь, на окраине, ни с кем не знается, живет за глухим забором, приезжает с немецкой овчаркой, которая прохожим спуску не дает, и выносит на балкон клетку с канарейками; их и постреляли картечью.
— Как же она с ним познакомилась, милый мой? — возмутился Дубровин.
— В этом деле сказ короткий. Но ни за одну из версий не поручусь… Хотя почему бы ей было однажды не проголосовать, когда шла пешком от Алабино, а ее догнала таможня на джипе? Так что следовало бы предпринять что-то, пока жареный петух нас тут всех не заклевал насмерть.
— Так-то уж и заклюет? — поднял голову отец Евмений. — Вы о милости к падшим слыхали?
— А то ж, — пожал Турчин плечом. — Одну оставим гнить, она и других заразит…
— Спасая одного человека, вы спасаете целый мир.
— Если утопающий сопротивляется, полагается бросить его, спросите у римского права… А что до жалости к Соломину, то я бы не стал ее раздувать до вселенских масштабов. Он же потом еще и благодарить будет. А не станет, так и с глаз долой, невелика потеря. Я никогда не питал к нему симпатий. Он меня сразу насторожил своим въедливым желанием сдружиться, сыскать компанию единственно для бесед и излияний. Таких людей невозможно лечить, мы, врачи, это прекрасно знаем. Там, где на водителя или крестьянина — на всё про всё, с диагностикой и предписаниями — уходит двадцать минут, на такого рефлектирующего типа тратится полдня. И это только начало, потому что после он начинает тебе звонить и справляться о назначении. Говорит вдруг, что вот, мол, он с другим доктором в Москве посоветовался и тот, видите ли, заронил у него сомнения в диагнозе… Но даже когда ты отправляешь его по матушке лечиться к этому лучшему эскулапу, он снова звонит тебе и просит прощения, и ты вновь обречен лечить его неисчерпаемые невротические страхи и фантазии. А когда он припирает тебя к стенке и ты готов уже разбить об него стул, он поднимает руки и опять просит прощения. И куда деваться, ты, конечно, скоро снова лишен бдительности ради милосердия.
— Вы не устали сегодня ригористом выступать? — спросил отец Евмений.
— Нет, не устал. Могу еще час, другой. Но до Фиделя Кастро мне далеко, это точно. А что?
— А то, что злословить уж полно. Недостоин наш Соломин ваших инвектив.
— Ах, оставьте свои православные сантименты, — Турчин поморщился. — Вам разве не ясно, что одна у нас теодицея: мир потому плох, что человеку его исправить положено… Мир менять надо, понимаете? Не сиднем сидеть, а пчелкой работать… А что до Соломина, то он с самого начала потряс тем, что мог рассказать первому встречному обо всем сразу. И об убогой своей жизни в городе, и о том, как он жаждет покоя и счастья, и о своей крале, которую называет женой, а я уверен, что она и не знает, что он ее так величает. Юные анархисты прозвали его Извините Ради Бога — так он всегда говорил, когда являлся каждый вечер на огонек; а у нас одна только мысль была после десяти кубометров раствора, замешанных и отлитых в опалубку, — поужинать и в спальник. И вот ты уже падаешь лицом в костерок, а он всё бу-бу-бу, и конца и края нет его рассказам про то, как он спекулировал, и про то, как пытался открыть филиал в Германии, но кончилось тем, что от страха перед полетом напился до положения риз, потерял документы между двумя аэропортами и его депортировали. И про то, как успешен был в привлечении клиентов: будто бы два министра Казахстана и один наш губернатор инкогнито, оказывается, давали деньги для его биржевых спекуляций. И о своем партнере-игроке повествовал: кажется, Сыщенко его… да, такая специальная, свистящая фамилия для проходимца. И я поддался, уверился в том, что он достоин жалости. Так всегда бывает, когда нам на пути попадаются личности, словно бы торгующие нашей жалостью; ведь нищие для того и существуют, чтобы продавать нам наше милосердие. Вот с такой пользой представился мне Извините Ради Бога, и я смирился с его существованием, но сейчас вынужден признать свою ошибку и потребовать вырвать его с корнем из нашего еще пока созидательного бытия.
— Яков Борисыч, остерегитесь искать… солому в глазу ближнего, — решился сказать Дубровин. — Так, кажется, отец Евмений, в Писании сказано?
— «Сучок в глазу брата твоего», от Матфея, седьмая глава, — поправил священник.
— Я свое бревно регулярно на растопку пускаю, вы обо мне не беспокойтесь, Владимир Семеныч, — сказал Турчин, — вы о себе позаботьтесь… Раз уж мы здесь затем оказались, чтобы построить то малое лучшее, что есть в широкой округе, мы не имеем права снимать с себя ответственность за происходящее. В ситуации самоуправления каждая личность в своем устремлении к благородному и умному сотрудничеству с другими индивидами обязана взять на себя смелость судьи и экзекутора. Соломин заслуживал снисхождения лишь до того момента, покуда существование его не угрожало здравому смыслу. Теперь же каждый из нас обязан принять участие в определении мер, которые бы обеспечили чистоту общественных ценностей.
— Да вы начетчик какой-то, — воскликнул Дубровин. — Вы замечательный доктор, специалист, которого я уважаю, но помилуйте! Сейчас я себя ощутил как на партсобрании — хоть никогда ни в партии, ни на собраниях не был, но, вас слушая, я там вдруг очутился: ба, да где я? Если следовать вашим рассуждениям, нужно не останавливаться после изгнания Соломина, необходимо сразу же за этим потребовать искоренения всех пьяниц, бомжей и особ, неизвестно на какие деньги отстроивших свои богатые дачи. Что с ними-то делать будете? В Москву обратно гнать?
— Не кипятитесь, Владимир Семеныч, лучше послушайте. Я здесь не за комиссара. Мне лично Соломин ничего особенно дурного не сделал, но в то же время во все времена гражданские республики имели практику остракизма — в том или ином виде. И я не понимаю, почему нам в нашей, смею надеяться, республике нельзя внедрить правоприменение.
— Да кто ж позволил вам судить?! — вышел из-за стола Дубровин. — Чудак-человек, что ж вы набросились на Соломина?
— А почему нет? Он не святоша и за одно только, что кажется мямлей, не заслуживает исключительного всепрощения. Что славного он сотворил в своей жизни? Вместо того чтобы получить высшее образование, он с юных лет становится торгашом. Потом вникает в скупку акций у физлиц — скупил, продал на бирже, скупил еще дешевле и продал еще дороже. В личных связях неразборчив, семьи не создал, смысла никакого не произвел. Знает только, что малюет и ездит по Европе, наслаждаясь своим собственным образом барина и романтического художника. Теперь же, видите ли, влюбился и грозит свою любовь раздуть до огромного пожара, который рано или поздно охватит не только дачные окрестности, но и нас самих.
— Да откуда вам знать? — буркнул Дубровин, снова садясь с еще одной бутылкой пива, которую достал из холодильника. — Довольно судачить о пустом. На правах старшего я прекращаю разговор.
Турчин тщательно соскреб со сковородки остатки картошки — себе и священнику поровну. Дубровин пошире открыл окно, посмотрел вверх и вздохнул:
— Ишь, упустил — осы под карнизом гнездо налепили. Надо будет как-то их побороть. Швабру взять, что ли? Как бы не искусали. Яков Борисыч, одолжите ваш пчелиный шлем с забралом?
— Берите, — торжественно сказал Турчин.
Помолчали. Было слышно, как гаркает Капелкин и визжат и носятся в парке с водяными пистолетами дети.
— Любовь нельзя победить, ей нельзя сопротивляться, она всё равно окажется сильнее человека, — тихо произнес отец Евмений. — Но не каждого человека она посещает.
— Извините ради Бога, о какой любви может идти речь в случае Соломина? Разве можно это постыдное чувство, унижающее и субъект его, и объект, отнести к этой высокой категории? Не смешите кур, святой отец.
— Даже ненависть есть любовь в том смысле, что она не что иное, как сильная нехватка любви, — сказал священник.
— Хорошо, отложим путаницу в терминах. Вы порицаете меня за намерение сделать из Соломина человека. Но отчего вы против трудотерапии? Я согласился бы его принять с повинной в качестве санитара. Пусть хотя бы месяц-другой попротирает пролежни и повыносит утки, пусть потаскает на себе дурно пахнущих старух — вот тогда я готов смириться с его претензиями на высокую и справедливую жизнь. Уверен, после этого он отучится от коронного своего безразличия, с каким встречает любое общее начинание. Благотворительность, видите ли, для него — составляющая моды: мол, жертвование нынче есть причуда богатеев, а не нравственное движение человеческого естества. Если вы хотите отпугнуть Соломина, достаточно завести разговор об общественной пользе, о преобразованиях, которым следует подвергнуть социум для его же блага. Но если вдруг среди вас окажутся любители ложных смыслов и заведут, как у них водится, разговор о природе любви, то пиши пропало, Соломина тогда от костра и беседы за уши не оттащишь. Особенно его волнует вопрос, испытывают ли животные любовь. И ежели в разговоре о социальных насекомых упомянуть исследования о том, претерпевает ли трутень или матка оргазм во время оплодотворения и как вообще механизм наслаждения регулирует партеногенез, непорочное, так сказать, зачатие, — тут уж он примет живейшее участие. А Левитан? Признайтесь, ведь и вы уже едва сдерживаетесь, когда он заводит речь о пейзаже, о личности Левитана, о его возлюбленных, был ли художник душевнобольным или не был… «Какое продолжение приобрело бы его творчество, если бы он не погиб так рано!» А сколько мучений пришлось мне однажды принять, когда он повествовал о пейзаже как об одном из двух способов «взглянуть в лицо Всевышнему»!
— А второй способ какой? — вдруг спросил Дубровин.
— Посмотреть в лицо человеку, — ответил за Турчина священник и, помолчав, добавил: — А мне кажется, Яков Борисович потому так озабочен судьбой Екатерины, что небезразличен к ней…
— С чего это вы взяли?.. — вскинулся Турчин, покраснел и отвернулся к окну.
Продолжение >>
PayPal a.ilichevskii@gmail.com
Webmoney (рубли) R785884690958
Webmoney (доллары) Z465308010812
Webmoney (евро) E147012220716
Комментариев нет :
Отправить комментарий