Показаны сообщения с ярлыком стихи. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком стихи. Показать все сообщения

8 марта 2016 г.

МАРТ


В календаре это как крыши конек, или все равно что пойти по перилам на воздух упругий с подскоком — косточку на языке светилам протолкнуть в мякоть ока, в сочную света силу, прозрачней слова простого: выстоять на границе тела и звука. В лицах ни кровинки — чем меньше мути, т.е. жизни, тем больше света.

С огромным, как воздух, ранцем, набитым шестьютысячелетьем плыть и плясать первоклашкой. 

На ночном козырьке в полнолунье мне снилась простая собака, голый лес и поле озимых. Изумрудная оттепель в белом нежном подбрюшье. Серебряная собака тащила в зубах мой сон — мою кость, мой плуг кистеперый: чем чернее бумага, тем шире поле.

И сердце так билось, билось, толкало мой бег в паденье — над краем светлого леса.

И в поле на бреющем грач летал. Сел, зорко прошелся по борозде, наблюдая, как добрые мягкие руки марта кропили меня землей, теплой и талой: лоб, глаз светосилу, русский язык похорон, чернозема сытную ласку. 

И муки мои тащила собака, припадая, и грач следил.

Я кладбища ненавижу — их клад, их сытая прорва — их знание хуже глада. 

Снег — вертикальное погребение — отсюда, из белых столпов паденья, мне еще видно, как стынет громкий, взъерошенный козодой — и вдруг пронзает черной трелью тугое, как мясо солдата, время.

Как обнять шесть десятков веков разлуки?

Смертным важно шепнуть в слепок руки пятипалый воздух, звук разогнать до покражи мысли. Но пока в моих легких полмира — я тебя донесу — дам Богу на ощупь.

21 февраля 2016 г.

ПЛАСТИНКА ИЗ ТОРГСИНА


[Афанасию Мамедову]

В тридцать девятом, еще до женитьбы,
купил с рук торгсиновскую пластинку
«Очи черные». Я слушал ее по субботам,
откупоривал сладкий «Кямширин», жена 
ставила тарелку с ломтями разваренной осетрины,
резала помидоры, мыла зелень. Я крутил
пружину граммофона, принимал в ладони тяжесть 
прохладного черного диска, и проводил 
ладонью по игле звукоснимателя, вслушиваясь в шорох
своих папиллярных линий, в свою судьбу, неясно
доносившуюся, как слышится издалека 
штормовое море… 
Но скоро пластинка
начинала вертеться и липкая сладкая влага
заливала мне глотку. Потом я ушел 
на войну, так закончились мои субботы.
Каспий, Каспий — стальное бешенное море!

9 февраля 2016 г.

ТРИ ДОЛГИХ МГНОВЕННЫХ ДВИЖЕНИЯ


ПОСЛЕДНИЙ СВЕТ


I
Опавшая листва иногда шуршит
в гаснущем уме, паутина искрится,
вздрогнув от разбившейся в бисер капли.
Едва брезжит память. Вдруг шелохнется, 
встревоженная сухими рукопожатиями 
кленовой листвы, поднятой вихрем. 
Или безразличным воплем вороны, 
обреченной на очередную зимовку.
Нагие деревья, беззащитные в своем изяществе,
сомкнули своды театра теней и полусвета:
торжественный строй танцовщиков,
застывших в броске друг к другу.

II 
Последняя зима раскрывает объятия
полям, небесам, перелескам и рощам. 
Духи метели облетают на ощупь
закатанные бельма пашен, лугов. 
Снег скрыл звездный простор, оставив 
планету без Вселенной. Такое 
уединенье не под силу даже Творцу.

5 января 2016 г.

ВСЕГО ДО АВГУСТА


Но как приветствовать тебя, как обратиться к призраку?

— Не знаю. Ты маска памяти моей, и потому взываю к себе, — поскольку тенью призван узнать пером способность тени, теребя ячейки прошлого, внимать с листа эпохи голос — невнятный здесь и звонкий где-то, безмолвным криком в никогда из близи света летящий зря; в дырявых сетях старика, их теребя, искать златую рыбкину потеху: все, что осталось от сумятицы негромких мыслей, звуков, лавин не вызвавших, но слепком, слухом других гортаней — лучших! — ставших; от дребезга нервов, полотен сетчатки, успеха пальцев в познании шелка кожи, рельефа ночи, паутины касаний, в зрачке луны мелькнувших звезд, рассветов Каспия — фламинго гнезд, существования-с-тобою, нынче ставшим мне равным — призраком, узнавшим (хотелось б верить) складки, раны — подробности отсутствия над нами пролитого. 

И вот к тебе я обращаюсь — и так пытаюсь обосновать способность к зренью, слуху всех этих строчек — памяти и тени. Духу хватило б мне.

И оттого что горче помыслов и смыслов бессильных слов, тянуть способных только дышло повозки скарба жизни прошлой в лоб несмерти будущей — в пролог, вдруг понимаю, умирая в жизнь, как семя, что к Никому я обращаюсь в это время. 

Бремя неодолимой легкости не то чтоб бытия, но Eaux de Nil*, которых чувств и страхов слог, — текучий камень, что почил под сенью этих вод под видом жемчуга в ракушке жизни, я в судьбу бросаю: в узор случайностей — но не превратностей! — в соцветий пену, тонкости немыслимой прикосновеньем, и значит, преданных забвенью, в себя же возвращенью, исчезновенью в вену небытия на дне ладони, — в сеть линий, струек, битых в брызги, в осколки зеркала, вобравших взгляды, жесты, визги детей в саду в часы сиесты истомы летней, сладкой полных, во влажной рифме «лю» соединявших губы в легких — всего до августа — «люблю»…

Так растекаешься по древу словом (по сути, по бумаге буквой-гномом), и под конец, когда свеча зашла за местный горизонт — за поле тленья, очнувшись, чувствуешь продукты зренья. А также их отсутствие дотла. 

31 декабря 2015 г.

XX ВЕК. ДИПТИХ, "Тающие облака"

Ансельм Кифер. "Черные снежинки"


MOVEMENT I. ВАНЗЕЕ

Двадцатый век научил камни слезам, но прежде 
людей обратил в бесслёзные камни.
Единственное оружие против вечности – память, 
и тело обучилось привычкам растений – 
с их терпением, привычкой к осени, зиме, 
к нестерпимому свету небытия, то есть 
к слепящим снегам и безмолвию. Льды 
пополнились последним дыханьем
полярных исследователей — несколько снежинок ,
слетевших с губ пожираемого вечностью человека. 
Гангрена и вечность чаще всего начинаются с ног, 
ибо обе не терпят подвижность. 
Где я, куда я попал, где здесь выход? 
Двадцатый век многое перенял у обеих – 
повторяю, у вечности и гангрены, темно 
ползущей, как ледяная вода мелководья, 
вверх по бедру: все глубже 
ступаешь во льды, привнося 
горстку кальция в снега. Вечность 
на ощупь похожа на материнскую грудь,
с увядшим пустым соском, который
вы теребите губами напрасно, покуда
одиночество приближает к вам холодные губы. 
Перистые облака — эти невесомые лезвия, 
воздушные ямы безвестности, могилы 
летчиков, прозрачные подземелья, 
усилия пальцев, сжимавших штурвал 
или женское запястье: все это ткань 
колыбельной вечности и воображения,
бессильного представить ничто, никого — 
сотканного из линий жизни, перехваченной
редкими узелками, — какой-нибудь милой бретельки, 
нечаянно брошенным взглядом на спуске
по эскалатору метро, или: веточка над прудом с луной,
звук голоса, от которого сердце восходит в горло,
всхлип страдательного залога и тощего ада.
Алфавит рассыпан, утеряны буквы надежды, 
часть пристрастной речи не станет рекой причастий: 
горстка крестиков, восставших против нулей 
в знаменателе несчетных жертв.
Что еще придумает вечность ради 
укрепления собственной власти? 
Две-три ноты, «поклянись, что не бросишь», 
несколько слогов позывных и пустые клятвы… 
Все это пропой хрипло, как кричат журавли, 
покидая протяжно, с тоской, покидая, 
стягивая ткань синевы с плоти туч, забывая 
о нас, забывая дыхание боли, смысл вообще.
Жизнь на Среднерусской равнине — это 
поля перелески, овраги, лазурь, 
просеки, рощи, ухабы, священные родники 
и папоротник, похожий на орла, 
падающего на мышь. Жизнь здесь всегда
растила печаль на скудных почвах. 
Круговорот печали и бездействия 
дает урожай тоски и небесной лазури
с тонущим в ней жаворонком. Двадцатый 
век, как сказал бы Блаженный Августин, 
это только долгая полоса беспомощности Бога.
Как же вымолвить слово против? 
Плоть первая отринет мир, душа за ней.
Какая выдумка эта Вселенная, зачем она,
если не для человека, если без него, а не без Бога,
возможно все. Иначе — что такое Мамаев курган: 
миллион погибших, воплотившихся в молчание. 
О войне мы знаем только со слов выживших. 
Самое страшное — вот это молчание 
большинства. Сгущенная жгучая, как капля солнца, 
тишина, вытолкнутая диафрагмами всех погибших 
вместе с последним вздохом. Самолет 
взлетает. Половинка розовой луны в луже 
перистых облаков, зажженных закатом.
Кончики крыльев подрагивают, как чаячье перо, 
выпавшее из строя. Что ждет нас за горизонтом? 
В туманной плоти созвездий, в присутствии незримой 
молчащей массы вселенной, способной скрутить 
в рог мириады млечных путей и распрямить. 
Представьте, что перед вами Джомолунгма, вы 
протягиваете к ней руку, и рука входит 
в массу горы, как пуля в мыльный пузырь. 
Точно так же мы поступаем с Богом. 
Так отчего же не допустить, что в жизни 
нечто бесконечно весомое и незримое, 
сложное до бессмысленности и в то же время
смертельно понятное — притягивает к нам 
события, милость, прощение, 
наваливается и растирает в прах? 
В конце концов, почему звезды 
не могут быть ангелами? Почему звезда, 
являясь раскаленным, сложно устроенным,
наподобие мозга, сгустком текучих энергий, 
не способна мыслить? Сколько путеводных 
утешений было послано нам звездным небом! 
Падучая звезда иногда сообщает о жизни больше, 
чем сама жизнь. И тем более история. 
Семейный альбом, кляссер с марками — 
правдивей учебников истории. Особенно, когда 
смотришь в глаза молчанию. Только молчание 
способно уравновесить Вселенную, 
эту всего лишь кем-то рассказанную историю. 
Осенний лес бежит вдоль берега Ванзее. 
В окне поезда сквозь прореженное золото блестит 
стальное озеро, утки расцарапывают в нем небо.
Билетные кассы у пристани заколочены до весны. 
Лодки выползают на стапеля — вот как осенью когда-то 
вышли на сушу некоторые рыбы. Жизнь 
на середине и больше не медлит.
Вокруг собираются тучи руды и облачной нефти.
Звезды огромные, как горящие горы, 
приближаются вплотную, прижигают 
самую сердцевину. Душа откликается на призыв 
и склоняется перед архангелом Метатроном.
В то время как тело наклоняется перед
выставленными на тротуар из лавки
ящиками с подгнившими овощами и дыней.
Последний предел мироздания 
совпадает с пределом человека. 
Отчасти это утешение. Ведь вселенная 
при всей бескрайности и величии — без человека, 
без его низости и удивления, без его высот и 
равнодушия — никчемная игрушка, 
вертящаяся в пальцах пустоты. Самое 
большее, на что мы способны: прощение.

ПОСЛЕ СЛОВ, "Тающие облака"

Ансельм Кифер. "Машина времени"
Ансельм Кифер. "Машина времени"


ПОСЛЕ СЛОВ

Теперь пустыня в зрачках, ветер в бронхах.
Тысячелетья шлифуют мозга кору.
Волны мелят песок, он спекается в окнах.
Что ты, песок, мне покажешь? Мечту?
Мне она не нужна больше. Дым
развалин? Глаза отслезились давно.
До марли туч стер меня мой Додыр.
Мне теперь легко, тяжело: высоко.
Сколько здесь ни люби, все равно до смерти.
Выйти из дому, вселиться в песочницу жить.
Кошка за голубем двор пересекает, и дети
не мои, не мои — дежурят в засаде с распятьем казнить.
На что Эвридика смотрела, не обернувшись? Какой
горизонт ее ослепил? Чью ладонь
сжимала в своей, чей голос родной
был отвергнут с усильем: «Не тронь, не тронь». ♦

23 декабря 2015 г.

"ПРИБЫТИЕ", сборник "Тающие облака"


Два года назад сам собой написался этот текст, и я подумал - наверное, я все-таки перегнул. Однако, теперь, после того как "Тоталитарная секта свидетелей Пу-Ста (Путина-Сталина)" приняла закон о том, что ее члены могут открывать огонь при скоплении гражданского населения, мне уже так не кажется.


ПРИБЫТИЕ

Оцепить, открыть огонь на поражение, 
расстрелять десять, двадцать, тридцать 
тысяч — тех, кто выйдет под пули, кто 
назовется смельчаком, или сделает 
это случайно, потому что его позвала 
смелая девушка, на которую у него 
самые жаркие виды. И ничего не произойдет, 
понимаете? Никто не шевельнется, 
великая огромная пустая страна даже 
не вздохнет, и стратегические бомбардировщики 
не поднимутся с блюда Невады. 
Единственная проблема — как хоронить? 
Но ничего, когда-то же справились с Ходынкой: 
деревянные кресты на Ваганькове, 
свежая глина, новые ботинки, ров 
братской могилы, имена и фамилии 
надписаны химическим карандашом, 
кое-где под дождем уже ставшим чернильным. 
Только в воскресенье робкие среднеазиаты, 
давно выигравшие несложный матч 
с коренным населением, как и сейчас, 
не дрогнувшим и тогда ни единым 
мускулом воли, с населением, поголовно 
сожранным ложью, растленьем — 
инстинктами, раболепием, ненавистью 
к ближним и безразличием к дальним, — 
и лишь победители-среднеазиаты, новые москвичи, 
чьих столь же безмолвных предков Чингис-хан 
вырезал городами и провинциями, — выйдут, 
как привыкли, в московские дворы 
из своих полуподвалов, усядутся с пивом 
в песочницах и на каруселях, 
чтобы вполголоса, хоть никто из них не понимает, 
ни участковый, ни Христос, — обсудят меж собой, 
прицокивая языками, — сколько было крови, 
и кого из них привлекли обслуживать труповозки, 
кого бесплатно, а кому и обещали. Итак, 
мы имеем тридцать тысяч. А, может 
быть, двадцать пять? Неважно. 
Плюс-минус трагедия — все проглотит 
неграмотная немота и слабоумие. 
Вся пустая страна промолчит, поддакнет, 
зайдется в истерике приятия, как когда-то
внимали Вышинскому, Ежову, — 
не привыкать, ибо что кануло, что? 
Главный враг народа: смысл и воля. 
Смысл и воля. Слышите? Нет, не слышно. 
Мужики съели Чехова, Толстого, подивились 
на кислятину Достоевского, но и его 
слопала запойная трясинка потомков 
тех, кого эти писатели были способны 
описать. Как хорошо. Как славно 
надута Москва, как лоснятся ее 
перламутровые бока осетровых. 
Сколько приезжих, сколько 
несвежей дикой крови принимает столица. 
Варвары окраин пьют нефть и пухнут, 
скупают столицу проспектами. Средняя 
Азия идет вторым эшелоном. Как 
хорошо, что место не будет пусто. 
Как хорошо управлять азиатами.
Когда-то в Харькове стоял 
зловещий Дом Чеки. В нем часто 
расстреливали сразу после допроса.
Трупы сбрасывали из окна на дно
глубокого оврага. Там внизу
дежурили китайцы и принимали тело — 
рыли яму, орудовали лопатой.
Тогда китайцев, во время НЭПа, 
развелось в больших городах
видимо-невидимо. Но в какой-то 
момент они вдруг все исчезли, 
будто почувствовали приближение Вия.
Когда-то мне привиделось, что Вий —
это и есть сам Гоголь. Как певуче просторен
Днепр, если смотреть на него со стены Лавры.
Наша беда в том, что Вий к нам не придет. 
Мы справимся сами. А что? 
Смысл и воля уже проглочены. 
И нас никто не разбомбит. 
Разве можно разбомбить пустыню?
Мы дождались варваров, они пришли,
ибо мы сами стали варварами.