26 февраля 2016 г.

Роман АНАРХИСТЫ, главы XXXI-XXXII

Александр Иличевский

АНАРХИСТЫ

роман

Пред. часть >> 

XXXI

Соломин отправился искать Катю и нашел ее на скамейке в арочной перголе, пересекавшей террасу по направлению к реке. Положив ногу на ногу, она курила, отрешенно глядя в дальний конец растительного тоннеля. Низкое солнце теплело сквозь облетевшие и подстриженные плети девичьего винограда, чьи оставшиеся листья еще кое-где пунцовели сквозь решетку.

— Ты не голодна? — спросил Соломин, едва приходя в себя после сделанного открытия.

— Нет, — ответила она, очнувшись, и Соломин заметил, что глаза ее блестят от слез. — Я приду сейчас, иди, — сказала Катя и отвернулась. Она вдруг пронзительно пожалела Соломина, впервые за долгое время.

«Господи, но почему, почему Левитану понадобился автопортрет?.. Зачем он был ему нужен?..» Пораженный Соломин еще минуту смотрел, как дым от Катиной сигареты стоит в лучах заходящего солнца, и повернулся, чтобы идти.

— Постой, — услышал он за спиной.

Катя подошла к нему, взяла под руку, и они вместе вернулись к дому.

Дубровин, Турчин и священник сидели отдельно, почти не обращая на себя внимания гостей. Гости стояли группками там и тут или сидели в огромных креслах и на диванах в льняных чехлах. Время от времени они подходили к жаровням, где официанты отрезали для них куски мяса. За спинкой кресла Турчина стояла корзина с рыбой, из которой тусклой медью выглядывала голова большого, с лопату, леща. Гости, казалось, плохо знали друг друга, поскольку компании почти не смешивались и гости не раскланивались. Дубровин уплетал баранину, Калинин отошел положить себе еды и не вернулся, примостившись где-то в сторонке. Соломин отправился за выпивкой, принес себе и Кате и сел с ней под газовый рожок.

Слышался негромкий ропот, откуда-то доносился хриплый шепот Дайаны Стенвей и блюзовый перебор клавиш. Рядом с их столиком вдруг застрекотал в траве одинокий, еще живой посреди октября кузнечик.

— Эх, хорошо буржуям жить! — сказал Турчин, делая большой глоток вина. — Друзья, посмотрите, как хорошо! Какой покой!

— И правда хорошо, — сказал Соломин, который и так не отрывался взглядом от речной дали, от панорамы уже тонувшего в сумерках берега и согласился ради этого задника терпеть присутствие Калинина. — Даже слишком хорошо. Человек этого недостоин.

— Петр Андреевич, не желаете ли испросить кистей и красок у хозяев и написать этот вид? — спросил Турчин. — Или у вас всё снаряжение с собой, как у коротышки Тюбика?

— Такое сразу не нарисуешь, — отвечал Соломин. — Тут, прежде чем браться, хорошенько подумать надо. И потом, если рисовать без людей, получится совсем другое. Люди задают своей незначительностью масштаб величия. А людей брать в картины я еще навык не выработал. Впрочем, в пейзаже они и не нужны.

— Разве? — спросил Турчин оживляясь. — Если исключить человека, природа лишится своей одухотворенности. Без человека природа слепа и бессмысленна.

— Я предпочитаю человека только по эту сторону холста. На холсте ему делать нечего. Портрет — дело нехитрое, слишком он на литературу похож. Как ни рисуй, как ни пиши, всё равно наврешь. Портрет всегда карикатура, литература всегда выдумка.

— Господи, что такое? — встрепенулся Турчин. — Владимир Семеныч, что он несет?!

— Мальчики, не ссорьтесь, — нерешительно сказал Дубровин.

— Литература, говорите, ложь? — взвился Турчин. — А как же «Анна Каренина», которая достоверней и полнокровней многих жизней? Как же быть хотя бы с этим романом, в котором Бога больше, чем в любой церкви, а души и плоти больше, чем в ином живом человеке?

— Пожалуй… — согласился Соломин, которому расхотелось устраивать дискуссию в гостях и при Кате. — Хотя, — спохватился он через минуту, — тот же Лев Толстой говорил, что вся его литература — это пустая игра. Китти и Левин такие же пустышки, как тряпичные куклы на театре.

— Будто бы? — презрительно сказал Турчин. — «Анна Каренина» — блеф, а ваши пейзажи, значит, соль земли, да?

— Я ничего о своих картинах не утверждал; картины мои тоже игра, но более честная, открытая, без пафоса и презумпции веры в слова… Впрочем, достаточно об этом, — махнул рукой Соломин. — Владимир Семеныч, вы обещали рассказать о невесте, — сменил он тему, глядя, как молодожены, попозировав перед камерой в обнимку с мраморным львом, спустились вниз и стали осыпать гостей лепестками астр, беря их щепотью с подноса. На невесте уже было другое платье, и Шиленский переоделся, сменив белый фрак на черный смокинг.

Просыпались лепестки и на Соломина с Дубровиным, и улыбка невесты озарила всех. Шиленский передал ей поднос и присел на подлокотник кресла к отцу Евмению.

— Очень рад видеть вас, друзья, надеюсь, вам понравится праздник, — сказал он, оглядывая всех и задерживаясь взглядом на Кате. — Всё хорошо?

— Просто отлично. Красиво и вкусно, — сказал Дубровин.

— Как самочувствие, батюшка?

— Благодарствую, — улыбнулся отец Евмений. — Закусываем полегоньку.

— Прекрасные у вас здесь виды, усадьба уникально расположена, — вставил Соломин. Но Шиленский вдруг что-то вспомнил и снова обратился к священнику:

— А что, батюшка, давайте вам колокол выплавим. Недавно я вычитал состав Царь-колокола — четыре с половиной пуда золота, полтонны серебра, остальное медь и олово. Мы в такой же пропорции выльем, тонны на три, так что гудеть будет по-царски. Ну как, годится? Три тонны колокольня ваша выдержит?

— Может, и выдержит, да куда нам колокол такой, Валерий Аркадьевич? До Москвы дозваниваться? — возразил Турчин.

— Ничего, пусть знают наших, — сказал Шиленский. — Вы только представьте, как вдарим! Да как пойдет звон по всей этой шири… — Шиленский развел руками. — Ну что, отче?

Отец Евмений сначала только промычал что-то, пожимая плечами. Потом вздохнул и ответил:

— Ежели не обременителен вам такой подарок, то мы его примем с превеликой благодарностью.

— Тогда по рукам, — сказал Шиленский, дотронулся до плеча священника и отошел к жене, которая тем временем вывела к гостям нарядных детей — мальчиков-двойняшек и девочку лет трех.

— Так откуда дровишки? — напомнил о своем вопросе Соломин.

— Это странная история, — отвечал Дубровин. — Чужая жена, больше года отбивал ее у какого-то осетинского водочного магната. Вроде Елены Троянской. Магнат выкрадывал ее, возил аж в Новую Зеландию развеяться, а непокорная жена вообще от пищи отказалась. Тогда тот собственноручно привез ее к Валерию Аркадьевичу. Так она и не сдалась и чуть не померла, будучи тридцати восьми килограммов веса.

— Ничего, отъелась, — сказала Катя, оглянувшись на невесту.

— «Крейцерова соната», — покачал головой Соломин.

— При чем здесь Толстой? — грозно спросил Турчин.

— Скорее, Бетховен, — отозвался Соломин. — Значит, наш Парис не промах… — продолжал он. — А что здесь размещалось в советское время?

— Туберкулезный санаторий, — сказал Дубровин.

— Как же ему удалось занять такую роскошь?

— В Азии неподкупны только мухи, — съязвил Турчин. — Кроме того, Шиленский столько хлопот претерпел с этими руинами, чтобы в точности восстановить исторический облик, что впору отдать ему должное.

— О, да я не верю своим ушам, неужто вы полюбили буржуев?

— Я не изменяю своим взглядам, но не могу не отдать должное труду Шиленского над данным памятником архитектуры.

— Что вы говорите? А вам не жалко больных? Где они будут теперь реабилитироваться? Того гляди он и чаусовскую усадьбу отреставрирует, вместе с вами… вместе с нами. Посмотрим, как вы тогда запоете. Не для того ли он подбирается со своим колоколом? А? Батюшка? И что вы скажете о таможеннике, который делится с вами взятками?

— Он делится не со мной, а с людьми, — вздохнул отец Евмений. — И потом, мы все умрем, всё позабудется, а храм еще века простоит.

— Да, да, верно говорите, отец святой, — закивал Дубровин, который смущенно следил за развитием спора. — Ах, как верно! Всё позабудется. Ничто не вечно — ни человек, ни его глупость, ни его зло…

— Вечность — главное зло, — сказала Катя. — Вечность придумал очень злой Бог. Доброе существо не могло придумать такую казнь. И если, как вы говорите, Бог добрый, он должен быть пустотой.

Все посмотрели на нее. Она попросила у Соломина сигарету и замолчала, выпуская дым и посматривая через плечо на реку.

Соломин сначала обрадовался тому, что Катя заговорила; но, поняв смысл ее слов, пожалел, что взял с собой. Он оставил компанию и пошел по направлению к оранжереям, ярко освещенным изнутри и похожим на заросшие водорослями аквариумы.

— Пойду невесту поздравлю, — сказал Дубровин и, подхватив корзину с рыбой, отправился искать молодоженов. Турчин увязался за ним, и они долго бродили по лужайкам, обходя группы гостей, удивленно косившихся на благоухавшую корзину.

За оранжереями на самом краю обрыва стояло примечательное сооружение — со стенами из одного стекла. Возле него прохаживался толстяк с красным добрым лицом и взъерошенными мокрыми волосами. Увидев их, он восхищенно ткнул кулаком с зажатым в него бокалом в сторону дворцовой постройки, цель которой, очевидно, состояла в том, чтобы зимой и летом любоваться из нее на реку с высоты утеса:

— Каков Монплезир, а?

За столиком остались только отец Евмений, Катя, и скоро к ним присоединился Калинин. Подошел официант и предложил еще шампанского. Калинин составил с подноса несколько бокалов и один осушил залпом. Мощный, с тяжелым взглядом из-под угольных бровей, в пиджаке и свитере, с пятидневной щетиной, Калинин любым своим движением обращал на себя внимание: он словно не находился в компании, а присутствовал; немногословная мужественность, которую Соломин про себя относил к недостатку интеллекта («просто ему нечего сказать…»), даже некоторая его заторможенность и покоряла, и отстраняла окружающих; речь его была отрывиста, и если он соизволял, то отвечал низким голосом; но чаще от него можно было добиться только мрачной улыбки.

— Что же, скоро домой поедем? Или дождемся, когда отобедают? — спросил отец Евмений.

Калинин закурил и ухмыльнулся.

— Дым голод гасит, — пояснил он.

— А митрополит мой зовет табак фимиамом дьявола — уж не знаю, откуда он это взял, — сказал отец Евмений.

— Брус на стройке еще есть? — спросил Калинин.

— Четверть куба только осталось.

— Подвезу завтра, — кивнул Калинин. — Без проблем.

Вдруг над головой зашипело, заскворчало, засвистели ракеты, и стемневшее небо озарилось фейерверком. Повсюду зажглись и заструились потоками искр римские свечи, откуда-то снизу, от основания утеса, била салютная артиллерия, в небе расцветали георгины, пионы, пульсировали, мерцали и гасли шары одуванчиков. Откуда-то зазвучал вальс, на площадку выбежали жонглеры, покатился клоун в колпаке верхом на педальном колесе. Катя пошла посмотреть на факира, который вертел вокруг голого торса огненное кадило и то и дело плевался столбом огня. Калинин последовал за ней; встал из кресла и священник.

Речная даль дрожала в отсвете огней. Катя находилась в хорошем расположении духа. Утром она плакала, чего с ней давно не бывало; ей вдруг стало жалко себя, сочувствие к самой себе поразило ее. Раньше ничего, кроме безразличия или ненависти к себе и окружающим, она не испытывала. Сейчас ей хотелось быть нарядной, как невеста, хотелось детей, домашнего уюта, даже к Соломину, о котором могла не вспоминать по месяцу, она испытывала сегодня благодарность и искала его глазами в толпе.

Стали разносить коньяк и сигары. Камердинер ходил с позолоченной гильотинкой и тарелкой с дольками мятного шоколада. Циркачи подожгли смоченную в керосине веревку, начали ее вертеть и прыгать меж огненных дуг. Клоун взял из рук официанта поднос и покатил прочь. Катя шагнула под огненную арку, попрыгала и отошла в сторону. Ей пронзительно захотелось как-то выделиться среди этих красивых людей — элегантных мужчин и дам в вечерних платьях; ей казалось, что она красивей всех, и, если бы не эта простая одежда, она была бы в центре внимания. К ней подкатил клоун и, балансируя, протянул поднос, с которого она попыталась взять бокал, но клоун откачнулся назад и, чтобы не потерять равновесия, ушел в вираж. Она кинулась за ним, и он ей подыграл — двинулся навстречу, но в последний момент снова отъехал. Катя подалась за клоуном и не отстала — загнала его к балюстраде и сняла с подноса бокал. Она раскраснелась — ей показалось, что все вокруг смотрели на нее и любовались.

Когда отгремел фейерверк и многие поднялись в дом, чтобы сесть за столы, Катя взобралась на парапет, оттуда на льва и, обняв его, допила коньяк. Внизу у жаровни священник срезал с обглоданного барана кусочки. Дубровин слил коньяк из нескольких бокалов в один и подошел к нему. Соломин в кресле задумчиво смотрел вверх — на звезды и пляшущие язычки пламени на раскаленной горелке. Турчин, скрестив руки и присев на перила балюстрады, глазел на безлунный горизонт и думал о том, что ночь сегодня снова будет без сна, потому что Пеньков, хозяин избы, у которого он снимал половину, опять проснется среди ночи и, пока не похмелится, станет кашлять, кричать и ловить несуществующих кошек. На опустевшей террасе официанты прибирали посуду и сворачивали жаровни. Лампы потускнели, и темень над обрывом сгустилась, но, когда глаза привыкли, стала прозрачней и глубже. На той стороне реки чернел лес, среди звезд, мигая, полз самолетный маячок; из-за леса показалась огромная розоватая луна, и, когда внизу прошла моторка без огней, у противоположного берега зарябила вода, а треск мотора еще долго стихал в хрустальном воздухе. Отец Евмений рассеянно ходил по террасе меж столов и помогал Дубровину искать корзину с рыбой, которую Шиленский куда-то брезгливо задвинул сразу же после вручения, — зачем пропадать добру? Он остановился над обрывом и оглянулся на дом, вознесенный в шаре света; оттуда доносились Вивальди, звон посуды, ропот тех, кто вышел покурить.

«Как страшно, — подумал священник. — Река подле этого утеса течет десятки, может быть, сотни тысяч лет. Звезды светят над ней из глубины миллионолетий. Жизнь человечества — поденка, упавшая в реку. Но только человек способен увидеть красоту созвездий, реки. Господь видит людскими глазами. Только в человеческих глазах река способна отразиться…»

Два работника привели из конюшни оседланных лошадей и остановились у входа в парк на дорожке. Оттого что свет фонарей едва достигал их, нельзя было рассмотреть рабочих и лошадей всех сразу, а видны были то тщательно заплетенная грива гнедой, то короткая щетка серой лошади. Вдруг обнаружилось, что один из работников — миловидная женщина, одетая в жокейский костюм и кепи, а другой — сухопарый, с мелкими чертами лица парень. Они о чем-то спорили; при этом она похлопывала нервно плеткой по голенищу, он разводил руками. Лошадь его кивала головой и, позвякивая удилами, натягивала уздечку. Внезапно зазвонил мобильный телефон, и девушка, выслушав, сказала: «Хорошо, Валерий Аркадьевич». — «Отбой?» — спросил ее спутник. «Возвращаемся». Они вскочили в седла и галопом понеслись по аллее; попадая на камни, копыта цокали, как кастаньеты; наконец стук их стал глуше, пропал… И отец Евмений вспомнил, как он мальчишкой мечтал покататься на лошади. Он жил в дальнем подмосковном городишке, по которому, случалось, вечером проносились конокрады — парни лет четырнадцати, уводившие совхозных коней. Грохот копыт по асфальту пронзал затихшие к вечеру окраины. Все, кто был во дворе, выбегали, страшась, на дорогу, чтобы поглядеть в спины всадникам. Именно тогда он понял, что лошадь — демоническое существо, и всадник без головы Майн Рида, оседлавший мустанга, потом подтвердил это впечатление…

— Батюшка, как успехи? — послышался голос Дубровина.

— Да что-то не видать вашей рыбы, — отозвался отец Евмений, углубляясь в поиски, но скоро снова забыл о корзине, представляя то, о чем рассказывал сегодня Турчин. Оказывается, олуши с Игарки поклоняются явлению природы, которое называется «гладь». Гладь — это совершенное безветрие, когда река стоит без морщинки, и легкий туман стелется над ней, и замирает всё — человек и зверь, птицы и растения; всё сокрыто абсолютной тишиной и недвижностью, называемой гладью. Когда гладь наступает, человеку запрещено двигаться. Пешие останавливаются и становятся на колени, а кто на реке — глушат лодочные моторы и пристают к берегу, чтобы тоже стать на колени. Пока не минет гладь — поднимется ли ветерок или птица крикнет и просквозит туманную толщу, — человек не должен обронить ни слова. Такое поведение во время глади почитается у олушей за молитву. «Как красив и загадочен этот обычай! Соломина можно понять, когда он ищет Бога в безлюдье… А еще, — подумал отец Евмений, — хорошо бы на Игарке построить храм…»

Калинин и знакомый его — присутствовавший среди гостей мэр Весьегожска Лодыгин, плечистый, стриженный ежиком, — спустились выкурить по сигаре. Калинин поискал по карманам перочинный нож, чтобы отрезать кончик сигары, а Лодыгин отправился за гильотинкой в большой дом. В это время от реки по лестнице поднялась Катя и остановилась в павильоне, чтобы отдышаться и вглядеться в речную мглу.

— Как живешь? — спросил Калинин, подходя к ней и бросая зажженную спичку; он затянулся и сплюнул крошку табака.

— Нормально.

— А я думал, пресно, — сказал Калинин, выпуская дым и щуря глаза.

— Кому пресно, а кому и сытно, — сказала Катя, немного помолчав и оглядываясь, не спускается ли обратно Лодыгин.

— Слыхала? На сто косарей свадебку закатили.

Калинин придвинулся к Кате и приобнял ее сзади, прижимаясь всем телом и выпуская дым в ее волосы.

— Так что? — проговорил таможенник сдавленно. — Может, вмажемся, как думаешь? На пару косичек хватит.

— Не хочу, — Катя пошевелилась, чтобы разжать объятие.

— Красавица, что ж ты, задолжать решила? — медленно проговорил Калинин, еще сильнее вжимаясь в нее. — Это ты сейчас такая смелая, а как придет нужда, на коленях приползешь. Но ты смотри, я тогда злой буду. Когда тебе охота была, я не отказывал, а теперь игрушки врозь?

— Сказала же: не-хо-чу, — повторила Катя, чувствуя, как к отвращению примешивается страх.

— «Я белочка, я целочка»? — усмехнулся Калинин; помолчал и, ослабив хватку, добавил: — Я выводов пока делать не буду, подождем, когда ты другую песенку запоешь. Гуляй пока.

Катя вырвалась, но он придержал ее и, шлепнув по заду, пошел навстречу Лодыгину, спускавшемуся с двумя складными стульями в руках.

Немного погодя в павильон вошел Турчин и встал у перил, глядя на звезды. Только через несколько минут он вдруг заметил Катю.

— И вы здесь. А я все глаза на Венеру проглядел, — сказал он, кивнув на горизонт, над которым слезилась яркая звезда.

Турчин заговорил с ней впервые, и она растерялась. Он был недурен собой, и ум его был ей заметен, но Кате он не нравился, потому что однажды застал ее и Калинина на берегу; она не опасалась его, но сейчас, когда теплота смыла с сердца ледяную корку бесчувствия, присутствие Турчина вызывало у нее душевную боль.

— Как вам эта свадьба в зверинце? — спросил он, помолчав.

— Мило и красиво, — отвечала она и добавила небрежно: — Да, здесь сейчас был Калинин, он говорит, что в сто тысяч обошлась.

— Троглодиты. Вот оно, счастье поработителей.

— Но тогда почему вы здесь? — спросила Катя. — Зачем в гостях злословить о хозяевах?

— Приличие — удел существ, у которых вместо ума домино. Вы действительно способны сочувствовать этим капиталистическим обезьянам?

— Эти обезьяны больницу отстроили. На их деньги вы людей лечите.

— Да не оскудеет рука дающего. Это раз. А то, что они отдают в народное пользование, даже милостыней назвать нельзя. Это два. Сначала разграбили страну, а теперь мы им за церкви да больницы в ногах должны валяться?

— Не в ногах. И не валяться. Но помалкивать хотя бы, — сказала Катя; ей вдруг пришло в голову поближе познакомиться с Турчиным, чтобы понять его. Ей по нраву были его категоричность и резкость, она сама была такая по натуре, но сегодня ей хотелось чистоты, хотелось быть чистой и душой, и телом.

— А я и помалкиваю, когда надо, — смягчившись, сказал Турчин. — Вы ведь не побежите сейчас докладывать Шиленскому о моем мнении?

— Не побегу, — улыбнулась Катя. — А не принесете ли вы сюда чего-нибудь выпить?

— А то как же! — засмеялся Турчин. — Уже принес. — Он распахнул куртку и достал из рукава плоскую флягу коньяка, а из карманов бокалы.

Катя выпила залпом, и ей захотелось найти Соломина и выпить с ним.

— Давайте позовем Соломина, — сказала она.

— Э-э, нет, — отказался Турчин, налил себе и выпил. — Я с этим господином даже в чисто поле не выйду, не то что чокаться.

— Отчего вы его не любите? — спросила Катя, снова беря бокал.

— Не люблю? Я не могу любить мужчин. В отличие от женщин. Считаю, что Соломин есть некий безусловный вред, соблазн, который запросто может приобрести эпидемический характер. С такой натурой страну не построишь, человека не вылепишь.

— Бросьте, он совершенно безобиден.

— Вот в том-то и дело, что совершенно. Пацифизм и правило другой щеки растлевают человечество беспомощностью. Когда айсоры, ассирийцы, народность такая, спасаясь от резни, бежали из Персии в Месопотамию, на снежном перевале они бросали стариков и детей. Они делали это, чтобы народ выжил. Наша страна сейчас на краю пропасти. Мы на ледовитом перевале. И при этом вы требуете от общества взвалить тяготы на Соломиных. Швейцар наш не старик и даже не ребенок. Ни рыба ни мясо, в мозгах одна лень да краски. Бездарность и беззубость проповедуются им в качестве необходимых качеств строителя Царства Божия на земле.

— Вы преувеличиваете, — сказала Катя, чувствуя, как пьянеет; она вдруг стала противна самой себе, поняв, что неясная мысль сблизиться сейчас с Турчиным и его этой близостью задобрить, чтобы он не думал о ней плохо в связи с таможенником, — только притворство, а ее подлинное желание состоит в том, чтобы позаигрывать с ним, а может быть, и сойтись. — Надо идти, — сказала она. — Дубровин зовет.

Наверху праздник продолжался. Гости высыпали из столовой, повсюду на террасах зажглись фонари, официанты раздали пледы и расставили плетеные кресла и шезлонги. Здесь угощались десертом и мускатом; и многие находили, что финики, начиненные орехами с маслом, ужасно вкусные, а мускат — идеальный напиток под эту закуску. Как это водится на всех празднествах, компании смешались, расстегнулись воротнички и началось общение; то и дело слышались взрывы смеха, от которых мужчины сгибались и не сразу приходили в вертикальное положение; невеста сняла туфли и стала гоняться за женихом; детей увели спать, и некоторые дамы, кутаясь в пледы, уже вытянулись в шезлонгах. Соломин и отец Евмений сидели возле осоловевшего Дубровина, к ним подошел Турчин, спустилась Катя. Сигарный дым клубился и плыл над террасами. Кто-то решил прогуляться к реке, и Шиленский предупреждал каждого, что лестница крутая и длинная, для спортивного нрава. Катя осушила еще бокал и забыла про Калинина.

— Как прекрасно быть среди веселья, среди достатка и уверенности в будущем, — сказал Соломин. — Но всё это не так уж и по мне. Мне нравится сидеть и сторожить поклевку, но так, чтоб река уходила за поворот в высоких лесистых берегах и солнце слепило на плесе.

— Разве? Чего ж вы навсегда там не остались? Зачем мучаете себя среди нас? — произнес Турчин.

Соломин покосился на Катю; он никогда не понимал, за что Турчин не любит его, причина неприязни составляла для него тайну и возвращала в детство, когда дети враждуют, основываясь на необъяснимой антипатии или просто выбирая слабого, для того чтобы впервые попробовать вкус власти; ему досадно было, что Турчин принялся за него в присутствии Кати, и унизительное чувство обиды вдруг обернулось яростью; кровь бросилась ему в глаза, захотелось поднять стул и разбить его о наглеца, но Соломин постарался как можно ровнее сказать:

— В Чаусове уединение всегда под рукой, тем более скоро зима, не самое уютное время года для пребывания в природе… Вот вам я не позавидую, врачи обречены на общение с людьми.

— В самом деле, ветеринар избавлен от мизантропии, — сказала Катя. — Вы никогда не жалели, что не стали Айболитом? — обратилась она к Турчину.

Соломин поразился тому, что Катя его поддержала. Чувство благодарности взволновало его, и он услышал собственное сердце. Но он не был согласен с ней и с подозрением относился к людям, которые кичились своей любовью к животным; считал, что, любя животных, они обделяют любовью людей. Его раздражали Катина любовь к кошкам и отчужденность от людского мира, и он сказал — только для того, чтобы быть последовательным:

— Любовь к ближнему заповедана, а любовь к животным выведена в Библии опосредованно. Я прав, отец Евмений?


XXXII

Часам к одиннадцати гости стали рассаживаться по машинам, чтобы ехать домой. Оказалось, Калинин уже уехал. Турчин что-то горячо рассказывал отцу Евмению. Соломин нашел Дубровина дремлющим в шезлонге, и вместе со священником они довели его и усадили в машину, где доктор тотчас заснул. Долго искали Катю и нашли сидящей на скамейке на втором пролете спуска к реке в обществе рыжебородого толстяка с серьгой в ухе и хорьком на коленях. Катя гладила хорька и порывалась отпустить его с поводка на волю. Она была пьяна, но от помощи Соломина отказалась — вырвала руку и скрылась за дощатым ящиком с гипсовой Дианой, державшей лук, согнулась пополам, и Соломин подал ей салфетку.

— А ваша дама набралась, — сказал Турчин, когда Соломин усадил наконец Катю на переднее сиденье.

— С кем не бывает, — благодушно заметил отец Евмений.

— Женщинам вообще пить не полагается, — заявил Турчин. — Не к лицу им искажать образ Богоматери.

— Друзья, поедемте уже, прошу вас… — очнулся Дубровин.

Соломин, раздраженный агрессивностью молодого доктора, своими мыслями о будущем и состоянием Кати, едва сумел сосредоточиться на вождении.

— Так вот, — продолжил Турчин прерванный разговор со священником. — Анархический проект не для двух извилин, и в этом его — наша — слабость. Мы почти лишены поддержки народных масс. Но не беда, Маркс тоже остался непонятен Макару Нагульнову. К тому же правые силы становятся всё популярней в Европе, а глобализация дышит на ладан — еще немного, и мы получим требуемое: набор замкнутых национальных экономик с пассионарной горючей смесью отчаяния и желания реванша. Вдобавок капиталистическая реставрация погрузила многие республики Советского Cоюза в феодализм, в тяготы натурального хозяйства, под гнет буржуев и чиновников, в омут диких религиозных культов, попирающих заповеди Моисея, Христа, Магомета и Будды. Это и составит наше подкрепление с Востока. Китай и Америка пока не в счет, мы пойдем на них войной после главного события — превращения Европы в анархический союз государств.

— Широко шагаете, доктор, — хмыкнул Соломин. — Даже смешно как-то.

— Смейтесь, смейтесь, мы тоже посмеемся после вас, — Турчин взглянул в глаза художника, отраженные в зеркале заднего вида, и снова обратился к отцу Евмению. — Либерализм и большевизм — главные соперники анархического коммунизма на правом фронте. Большевизм — полумертвая сила, и либералы представляются нам, новым правым, главной напастью. Либерализм навязывает свое видение человека, провозглашая царство индивидуализма в мире и тем самым лишая человечество какой-либо социальной структуры. Либерализм питает буржуазность и убивает коллективизм. Предшественник либерализма Адам Смит утверждал, что у торговца нет родины, ибо он селится везде, где умножается его прибыль. Либерализм уничтожает народы, полагая конечной целью создание общества, совпадающего с рынком, где коммерческие ценности становятся единственными. Господство либерализма повергает общество в гражданскую войну, в социальный дарвинизм, когда каждый сам за себя, а каждый другой — враг. Мы хотим вернуться к естественному положению вещей, когда человек являлся продуктом общественных функций. Наши доисторические предки по сути были членами анархических ячеек. За спиной каждого из нас тысячи лет родовой жизни и десятки поколений людей, воспитанных социумом истинно свободных людей. Если мы и причастны к какой-либо метафизике, то к той, что обращена к истоку беспамятства, к нашим предкам. В нашем «я» дремлют и бунтуют их гены, природа родового существования, природа внимания к ближнему, природа, устанавливающая законы добрососедства и гостеприимства, когда сосед и гость становятся на тот же уровень, что и родственник, а то и выше. В патриархальных горных селениях Абхазии дверь кухни всегда должна быть приоткрыта, а дом построен так, чтобы огонь очага был виден с дороги. Наши гены вопиют против индивидуализма, утверждая противоестественность либерализма с точки зрения человеческого устройства. Метафизика анархизма состоит в коренной связи отдельного существа со всем, что было, есть и будет. Будущее личности преобразится социальным инстинктом.

— Как убоги эти ваши социальные сказки, — буркнул Соломин и включил дальний свет. — Благодаря таким басням в XX веке десятки миллионов людей легли в землю, чтобы удобрить ее для прорастания подобных бредовых идей. Но ничего, кроме бурьяна, не выросло.

Турчин не реагировал на слова художника и продолжал:

— И теперь о главном в существе современности. Интернет есть следствие и причина социального инстинкта человечества. Открытые технологии, социальные сети — прообраз структуры будущего общества. C одной стороны, Интернет взялся из ниоткуда, из требования надежности, из идеи взаимозаменяемости и взаимопомощи, осуществляемой между единицами информационной структуры. С другой стороны, мировая сеть явилась воплощенным в реальности социальным инстинктом, заложенным в нас и позволившим человечеству оказаться в будущем. Стирая границы между государствами, Интернет сохраняет национальную своеобразность и уникальность личности. Сеть — лучший инструмент для совместного труда и борьбы против буржуазной доктрины коммерческого либерализма. Волей-неволей весь мир, покоренный сетью, оказывается подчинен эволюции в сторону горизонтальной системы самоуправляющихся регионов, населенных бесклассовыми федерациями трудящихся. Это всё равно как если бы человек-человечество оставил бы свой вертикальный скелет, который подавляет низы — двигательные его опоры, и приобрел бы новый горизонтальный — птичий остов, позволивший бы ему, человечеству, летать… Эх, да что говорить, сеть — идеальный способ создания некогда утопического союза эгоистов, о котором мечтал Чаусов. Разумеется, в его времена такие чудеса были немыслимы и непредставимы. Хотя Чаусов верил, что когда-нибудь, когда человек изменится, станет чище, умней, такой анархический союз возникнет естественным образом.

— Родовое общество состояло не только из помогающих друг другу индивидов. Оно еще состояло из родов, кроваво враждующих друг с другом на протяжении веков… — сказал Соломин, сворачивая с объездной дороги вокруг Весьегожска на Чаусово.

— Вражду родов проще прекратить, чем вражду индивидов. В трущобах Мумбая, засыпанных мусором, живет около миллиона человек, и на каждые полторы тысячи жителей приходится одна уборная. При этом люди там составляют очень дружный социум и процент счастливых людей там выше, чем в Лондоне, Париже и Нью-Йорке. Это и называется «парадокс трущоб».

— А, наконец-то я вас понял! — воскликнул Соломин. — Вы весь мир предлагаете превратить в трущобы. Какая великолепная мысль!

— Умрите, несчастный. Не утруждайте свой высокохудожественный мозг непосильными задачами, — ответил ему Турчин и снова обратился к священнику. — Наша цель в том, чтобы народ наконец стал узнавать себя во власти. Один из близких нам примеров справедливого устройства общества — греческий полис, в котором свобода была продуктом сознательной работы объединенного народа, добивавшегося реализации своей воли в вязкой среде противодействия аристократии и капитала. Чаусов делает попытку решения капитальной проблемы анархизма: каким образом можно осуществить абсолютную свободу индивида, то есть его полную независимость от внешних человеческих установлений. Григорий Николаевич первым представил состоятельную критику распространенной в начале века либеральной теории «дружных робинзонов». Буржуазная доктрина, представляющая мир как сотрудничество автономных личностей, казалась неуязвимой. Чаусов в своей работе «Против Дефо» показал, что на деле Робинзон не только пользовался общественным достоянием — навыками выживания, но в действительности не протянул бы долго в здравом рассудке на своем острове. Примеры изучения состояния заключенных в одиночной камере и случаи, когда детей вскармливали дикие звери, не оставляют в этом никаких сомнений…

— Вы еще молоды, Яков Борисыч, — сказал вдруг проснувшийся от начавшейся на бездорожье качки Дубровин. — И вы не привиты курсом истории КПСС. Иначе б вы не энту… энтузиазничали при изучении политических теорий.

— И я! И я! И я того же мнения, — пропел Соломин.


XXXIII

— Вот она какова, красавица наша, — говорил Турчин, заходя к Дубровину, который позвал его пропустить по рюмочке на сон грядущий. — Видели вы, как назюзюкалась эта Грета Гарбо Весьегожского уезда? Глаза бы не глядели.

— Уж лучше алкоголь, чем наркотики. Это я вам как врач говорю, — зевнул Дубровин.

— Она, видите ли, предлагает мне стать ветеринаром. Что, коллега, не желаете ли присоединиться ко мне лечить Белок и Стрелок? Отдохнем от людей, а? От такого племени — художников и наркоманов — уж точно впору отдохнуть. Эскапистское трусливое сознание. Вместо того чтобы изменять мир, они бегут на край Вселенной и желают отдыха. Притом ладно бы не отсвечивали и стремились слиться с пейзажем — нет, им непременно нужно заявить о своем превосходстве, влезть на пьедестал, объявить свой внутренний мир единственно верным образцом для развития мира внешнего. Навязывая свои нездоровые фантазии разуму других, они требуют для себя почета и уюта. В этом подлинная суть художественного метода — властвовать над зрением и умами, прославляя себя как святого. Или страдальца — судя по вот таким ничтожным созданиям, которые выдают за страдания пьянство, похоть и самодовольство…

— Мне трудно сейчас быть неголословным, — сказал, зевая, Дубровин. — Но, поверь мне, ты не прав. Ты невзлюбил его за что-то, чего сам не понимаешь, а ее и вовсе понапрасну клянешь. Она бедная, несчастная девушка, заслуживающая всего лучшего, и сострадания в первую очередь.

— Бросьте, самая что ни на есть развратная девка, пустая и злобная. Владимир Семеныч, когда вы видите пустое существо, неизвестно чего ради и притом за чужой счет живущее, почему вы должны испытывать к нему сострадание большее, чем к той же Жучке, которая хоть и ничтожна, но за корку сторожит лучше охранной сигнализации?

— Что же ей делать, милый мой? — всплеснул руками Дубровин. — Удавиться, что ли?

— Работать. Санитаркой, медсестрой, уборщицей, кем угодно, лишь бы помощь была обществу.

— Твоими устами мед пить, — вздохнул Дубровин, разливая коньяк. — Ты как вундеркинд — много разумного толкуешь, но на практике беспомощен, как и другие дети… Не обижайся. Многое ты верно излагаешь. Особенно то, что общество разобщено хуже некуда и неспособно самому себе сочувствовать. Здесь я согласен. В обществе проводимость боли настолько низка, что это приводит к угрозе существования его организма…

— В том-то и дело! Ужас в разомкнутости, разобщенности частей общества, через которые должен быть проложен системный путь реакции. Рабочий неспособен сочувствовать чиновнику. Чиновник неспособен сочувствовать продавцу или таксисту. Научный работник абстрактен для нефтяника. Полицейский и врач предельно абстрактны друг для друга. Кроме отсоединенности периферической системы управления есть не меньшие проблемы с центром обработки сигналов. Проблема в его принципиальном бесчувствии. Если мозг лишь только приказывает частям тела, не реагируя на их обратные сигналы, то рано или поздно он утрачивает с ними какую бы то ни было связь по причине их физического уничтожения. Мы — тело социума — неспособны испытывать боль, и, следовательно, у нас нет механизма запуска инстинкта самосохранения. Так что собой представляет общество, находящееся в таком состоянии? Сколь долго может продлиться его существование?

— Согласен, — вздохнул Дубровин. — Что ж, выпьем за наше безнадежное дело! — Старый доктор опрокинул рюмку и, поправив очки, печально сказал: — Одна из самых ужасных фотографий, которые я в своей жизни видел, — это фотография камбоджийца, насаженного на кол, после того как ему была введена доза морфия. Через несколько минут человек должен умереть от кровотечения, открывающегося в результате разрыва внутренних органов. Но на его устах при этом застыла удивительная, почти блаженная улыбка. Это и есть иллюстрация нашего общества… его тела.

А что, — добавил он, грустно помолчав, — она и в самом деле на Грету Гарбо похожа, ты это верно подметил. Та же беспощадная красота и беззащитность…

Дальше >> 

PayPal a.ilichevskii@gmail.com
Webmoney (рубли) R785884690958
Webmoney (доллары) Z465308010812
Webmoney (евро) E147012220716