Амундсен стал тем, кто он есть, благодаря новшеству в технологии достижения полюса: он рассчитал, что необходимый для броска и возвращения груз лучше всего сделать самоходным — в конце пути он скармливал по одной собаке другим собакам, что придавало экспедиции импульс: подобно тому, как ракета набирает скорость за счет отделения отработанных ступеней.
Бегство из мест заключения с «живыми консервами», — ничего не подозревающими фраерами, — обычное для российских уголовников дело: иначе ни тайгу, ни тундру ослабший организм преодолеть не в состоянии. В России всегда ссылали туда, откуда бежать некуда.
Это лишь малая, но выхватывающая важную часть жизни, точней смерти, в Северных областях. Увы, я другого Севера не знаю, но подозреваю, что он может быть милостив — хотя и за счет усилий человека.
Вот еще одна картинка: экспедиция Папанина на двух самолетах вылетела к Северному полюсу — для того, чтобы высадиться на ледовое поле. Как вдруг в одном из двигателей случился пробой «рубашки» и стал вытекать антифриз. На протяжении всего полета инженер-механик, отвечавший за техническую исправность самолета, проползал внутри крыла к двигателю (доступ был), собирал пролитый антифриз тряпкой, отжимал ее в миску, снова заливал в мотор и полз обратно отогревать руки.
И последняя иллюстрация. Несколько лет назад я услышал историю про человека, который случайно выпал из тамбура поезда Москва—Нерюнгри. В сорокапятиградусный мороз он бежал семь километров по путям до ближайшей станции. Водитель-дальнобойщик, бедолага рассказал вот что: «Я не герой. У нас в Сибири такое не редкость. Странно только, что я был трезвым. Я ехал из Братска в Алдан уже вторые сутки в последнем вагоне поезда. Часов в десять вечера я вышел в тамбур покурить, собрался вернуться, но открыл не ту дверь и выпал на пути. Первая мысль была: встать и бежать. Я не сильно ушибся, размялся и побежал за поездом. Я бежал и видел, что семафоры встречаются все чаще, и понимал — станция должна быть рядом. Одет я был в джинсы, футболку и резиновые тапочки. Мне вообще страшно не было. Я не думал о смерти, не думал о холоде. В голове была только одна мысль: добежать, добежать, добежать. Когда я через полчаса вломился к дежурному на станции Рихарда Зорге, тот обалдел, налил мне чаю и позвонил в полицию. Поезд свой я догнал в ту же ночь на машине в Нерюнгри. Я залез на свою полку и заснул. На следующий день переосмыслил жизнь. Но это уже личное».
Грета Гарбо — любимая актриса моей мамы. Она почему-то любила вспоминать, что у Гарбо нога сорокового размера. А Бродский говорил: «Венеция — это Грета Гарбо в ванной». А еще Гарбо в фильме Ninotchka, где она играет советского дипломатического работника — строгую Нину Якушеву, которая влюбляется в Париже в графа, — говорит мечтательно, глядя в распахнутое в весну окно: «We have ideal, but they have a climate». Что по сути есть парафраз из Чехова: «Нам ваша философия не подходит. У нас климат суровый».
Холод чаще становится причиной смерти, чем жара. Хотя бы поэтому он ближе ко злу, к адскому Коциту. Проницательный Данте, тогдашняя мировая культура вообще — еще пребывала в неведении о возможности жизни в областях, где борьба с морозом отнимает большую часть суток. Смысл рождается только за счет избытка свободного времени. В холодных же областях, порабощенных борьбой за выживание, рождается не смысл, а власть — насилие, благодаря которому можно переложить заботу о тепле для себя на других. Смысл, цивилизация вообще, — продукт милостивого климата и тепла. И, кажется, ад для Данте имел все-таки отчетливую географическую привязку — к области неведения, к неизвестному благодаря своей бессмысленности Северу.
Когда я приехал шестнадцати лет отроду в Долгопрудный поступать в МФТИ, то перво-наперво был отправлен в Административный корпус — сдавать аттестат и писать заявление о приеме. Это сейчас в Долгопрудном асфальт, а раньше, когда Физтех еще только был организован, никакого асфальта не было и со станции профессора и студенты добирались по колено в грязи. А перед входом в аудиторию стаскивали в рядок калоши. Ландау очень расстраивался, когда у него тибрили калоши, ибо никак не мог после лекции выйти из аудитории первым — его всегда задерживали вопросами, а нелюбознательные студенты тем временем разбирали гору калош — кому что достанется. И вот в конце одной из лекций Ландау за три минуты до звонка скомкал тему и громогласно объявил: «А теперь внимание. Все сидят на месте еще две минуты. И попробуйте только пошевелиться!» После чего вышел, выбрал пару самых лучших калош, и был таков.
А еще раньше, до войны, в угловом доме того же Институтского переулка жили работники и пилоты знаменитого «Дирижабльстроя», начавшего работу в Долгопрудном в 1931 году. Пять лет «Дирижаблестроем» руководил капитан знаменитой «Италии» — Умберто Нобиле, экспедицию которого, потерпевшую крушение, в 1928 году отправился искать Амундсен, его компаньон и соперник, погибший в этой спасательной операции. О работниках «Дирижабльстроя» писал Бабель — в сценарии, по которому так и не был снят фильм; у Бабеля вообще с кино не складывалось, пытался он работать и с Эйзенштейном, но это, как коса об камень. Из сценария Бабеля известно, что готовые дирижабли в Долгопрудном швартовали к ветвям деревьев. Представляете город, усаженный деревьями с дирижаблями, привязанными к верхушкам?
Всего этого я пока не знал, подходя к Административному корпусу, как раз утопавшему в густых кронах высоченных тополей. У крыльца его я впервые в жизни встретил надпись на асфальте. Сейчас модно писать что-нибудь на асфальте, а тогда это было из ряда вон выходящее зрелище. И мне приятно сознавать, что именно на асфальте, именно в Долгопрудном я прочел впервые строчку из Данте: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Надпись эта из года в год потом обновлялась, и, кажется, существует и до сих пор. А если нет, то я бы ее восстановил. Ибо более полезного назидания для юности я еще не встречал.
Вот почему я считаю, что я вырос на Севере. И всю жизнь бежал от него — на Юг, в широты моего рождения: я родился и прожил первые пять лет на Апшеронском полуострове Каспийского моря. Вот почему мне особенно понятно, отчего Ад» Данте интересней всего остального в «Божественной комедии». А «Эклога IV, зимняя» Иосифа Бродского лучше его же «Эклоги V, летней».
Так почему же счастливый исход менее способен частью культурной памяти?
NB: все значительные русские писатели, рожденные вместе с XX веком — Бабель, Платонов, Булгаков, Олеша, Набоков — писали только об одном, в сущности: о всестороннем абсолютном провале эпохи. Остальное относится к воспеванию пустоты, тут трудно преуспеть. Отрицательный опыт ценен именно потому, что дает смысл выжить. Не столько способ, хотя и он тоже, сколько смысл. Это на руку естественному отбору, который как раз и канонизирует трагедию — при снисходительном отношении к другим жанрам.
«Все собаки съедены. В дневнике не осталось ни одной пустой страницы. Полярник пишет на фотографии жены. Переходит к портрету сестры. Гангрена взбирается по его бедру, как чулок девицы из варьете».
PayPal a.ilichevskii@gmail.com
Webmoney (рубли) R785884690958
Webmoney (доллары) Z465308010812
Webmoney (евро) E147012220716
Комментариев нет :
Отправить комментарий